Голод только увеличивал ярость повстанцев, и эти два бича с каждым днем все возрастали. Никаких съестных складов уже не было; повстанцы обшаривали все углы домов. Если находили какой-нибудь запас, то, не раздумывая, умерщвляли домохозяев, как будто виноватых в том, что у них еще нечто осталось. Если не находили ничего, то мучили домохозяев под предлогом, что они скрывают свои запасы. Сколько-нибудь здоровый вид был для них уже несомненным признаком, что у такого человека есть запас съестного. Оставляли в покое только умиравших с голода. Многие из мирных жителей целые свои громадные богатства продавали за мерку пшеницы, победнее – и за мерку ржи, и с этим сокровищем забивались куда-нибудь подальше в угол своего дома. Зерна эти часто ели немолотые, чтобы только утолить свой голод прежде, чем подвергнуться опасности грабителей. Ели полусырые, опасаясь того, что пока ждешь доваривания, дождешься грабителей.
Сердце сжималось от ужаса при тех зрелищах, которые теперь представлялись в Иерусалиме. Голод есть самое мучительнейшее из всех страданий: он заставляет забывать все, все презирать, даже самое святейшее. И вот тут, в Иерусалиме, жены вырывают кусок хлеба из рта своих мужей, дети – своих отцов и, что еще отвратительнее, матери у своих детей. Малюткам несколько крох хлеба еще могли бы продолжить на некоторое время их жизнь, но голодные матери, не содрогаясь, отнимают и эти последние крохи у существ, дорогих для них. Но и эту ужаснейшую пищу часто не удавалось проглотить: повстанцы были тут как тут, подобно каким-нибудь демонам, и отнимали все. Заперт какой-нибудь дом. А! Тут заперлись, чтобы есть: двери сейчас разбивались и у жителей дома, если их заставали за едою, вырывали все, вырывали буквально из горла. Стариков, которые не хотели отдать своего последнего куска, били не щадя; женщин, если они пытались скрыть приготовленное для еды, таскали за волосы. Не было жалости ни к старым, ни к малым. Детей, если у них во рту был кусок хлеба, и они не хотели разжать зубов, чтобы отдать его, разбивали о каменный помост. Если кто при появлении этих грабителей спешил проглотить какой-нибудь кусок, чтобы он не достался им, его подвергали еще страшнейшим истязаниям, как за тяжкое преступление.
Нужда заставляла евреев есть все; от чего бы отвернулись самые грязнейшие из неразумных животных, то они собирали и пожирали с жадностию. Их видели, как они грызли свои пояса и свои сапоги и своими здоровыми зубами отгрызали кожу, оставшуюся на их щитах. Даже объедки старого сена сделались пищею; навоз из соломы, как какой-нибудь хлеб, продавали за горсть по 80 коп.
Чтобы доказать, до какой степени бедствия довел голод жителей Иерусалима, Иосиф рассказывает случай, подобного которому, по его словам, не было ни у греков, ни у варваров, который ужасно рассказывать, который почти что невероятен.
Одна женщина из-за Иордана, по имени Мария, дочь Елеазара из городка Бетезоб, знатная по происхождению и богатая, убегая от бедствий войны, переселилась в Иерусалим, как более безопасное место. Здесь ее застала осада Тита. Начальники повстанцев отняли у ней все богатства, а ежедневное пропитание, которое она еще могла приобретать за оставшиеся у нее драгоценные вещи, у нее отнимали ежедневно являвшиеся солдаты. Бедная женщина, выведенная из себя этим бесчеловечным грабительством, не скрывала своего негодования и часто выражала его в брани и проклятиях против грабителей. Никто из них, впрочем, не посмел убить ее: или они потешались над ее раздражением, или же, просто, жалели ее. А раздражение ее росло вместе с увеличением голода до тех пор, пока не заглушило в ней всякое человеческое чувство, даже чувство крови. Однажды она решается употребить своего грудного ребенка и в пищу себе, и в отмщение своим ежедневным грабителям. "Несчастное дитя, – говорила она над малюткой, – для чего еще я буду беречь тебя, когда нас пожирают война, голод и разбой? У римлян впереди грозит нам рабство; голод уже предупредил рабство; а повстанцы жесточе и рабства, и голода. Ну, будь же ты моей пищей. Пусть твоя смерть будет мщением для грабителей, и пусть к бедствиям иудеев прибавится еще случай, которого между ними еще не было". С этими словами она умертвила свое дитя, сварила его и съела половину, а остаток спрятала. Блуждавшие по улицам повстанцы почуяли запах свежеизготовленного кушанья и тотчас же ворвались в дом, из которого выходил этот запах, так раздражительно действовавших на их аппетит. Они с угрозами приступили к отчаянной женщине и требовали выдать им приготовленное ею кушанье. По-видимому, спокойно отвечая им, что и для них она сохранила достаточную долю, она открыла остатки своего дитяти. От ужаса грабители остолбенели. "Ну, – закричала она тогда, – ну, это мое дитя: я совершила ужасное преступление. Ешьте, ведь я ела, я, мать. Ну, не будьте слабее женщины, нежнее матери… Нет, если у вас еще осталась хоть искра человеческого чувства, вы убоитесь жрать жертву, которую я заколола, остаток ее вы оставите мне, – мне, которая уже пожрала половину". Дрожа от ужаса, может быть, еще в первый раз, грабители удалились и оставили ужасную пищу обезумевшей матери.